ПУБЛИКАЦИИ
Вышел новый выпуск рубрики non-fiction Pro в «Дружбе народов» (№ 9, 2025) - о М. Матюшине, Р. Геноне и Т. Мортоне.
Читать
В журнале «Четырехлистник» (№ 11-12, 2025) вышла рецензия на книгу Ольги Балла «Дома и Бездомья: пространство как повод быть человеком»
Читать
Ольга Балла выпустила том травелогическо-энциклопедический. Действительно все, что вы хотели знать о литературе путешествий. Взгляд на который дается стереоскопическим, из всех точек: первый раздел книги предлагает личные прочтения мест – своих («Дома»), чужих («Бездомья») и ничьих («Между Домом и Бездомьем»). Второй же раздел предполагает осмысление через чужое и вообще: озаглавленный «Постскриптум», вдвое объемнее первого и состоит из рецензий на книги и журнальные публикации, затрагивающие проблему пространства. Пространство открывается через созерцание на/в письме.
Нам же бросается в глаза, насколько продуктивна Балла. Что она точно из лучших наших современных критиков, это очевидно. Но вот какая работоспособность и самодисциплина! Полтысячи страниц рефлексии путешествий. А если Балла соберет еще сборники по другим любым темам? Нет, конечно, не по всем, здесь явно глубокий личный интерес. Здесь – сплелись две жизненных любви: «В далеком школьном детстве, размышляя о том, чем стоило бы заниматься в предстоящей жизни, примериваясь к разным профессиям и задаваясь вопросом, что непременно должно быть в той, которую хотелось бы сделать своей, автор этих строк пришел к формуле, и по сию минуту кажущейся ему безукоризненной: работа должна быть такой, чтобы можно было читать, писать и ездить». Оно и, очевидно, получилось: еще раз оценим стойкость Ольги Балла, осуществить и жизненную стратегию, и мысль о ней не упустить.
Потому же, что с мыслью Балла в данном агоне мало что может сравниться, то мы ее и будем использовать. В конце концов, она все сказала в этой книге сама, а жалкий пересказ и переписывания умствования – зачем нужно?
Так, предлагая свою философию странствий и поездок (регистр может быть разным, да и термины разниться), Ольга Балла подтыкает под нее, как одеяло под уснувшего ребенка, мыслительную основу. А оная не лишней будет, вона давно еще Новалис утверждал, что «философия есть, собственно, ностальгия, тяга повсюду быть дома», Хайдеггер сетовал, что «длящаяся по сейчас день путаница касательно интерпретации пространства основана не столько в недостаточном знании предметного содержания самого пространства, сколько в принципиальном недостатке прозрачности возможностей бытия вообще и его онтологически концептуальной интерпретации» («Бытие и время», перевод В. Бибихина), а проблематика дома, странствия и возвращения становится, по современному гонконгскому философу Юк Хуэю, ключевой для понимания наследия прошлого, современного мира и возможных путей его трансформации: «Состояние Heimatlosigkeit (бездомность, бесприютность, лишенность корней. – А.Ч.) становится отправной точкой для размышления о планетарной обусловленности, да и всемирная история может быть рассмотрена только с точки зрения Heimatlosigkeit» («Пост-Европа»).
Итак, все дороги, по Балла, – это «не что иное, как формы тоски по дому», задача того же – «это (на что бы оно ни проецировалось) чувство собственной уместности». Дорога – состояние между домом и бездомьем – за счет своей пограничности и лиминальности сообщает иные состояния и трансформации: «Дорога-то знает это всегда: она делает с тобой — Дорогу». «Поездки — это такая практика себя»: «Такое особое упражнение в существовании, в бытии-самим-собой, в парадоксальном единстве самообретения и самоутраты, которое ни на каком другом материале почему-то не получается. Только на материале взаимодействия с разными пространствами. С местами разной степени освоенности, разного градуса чуждости». Да, как в песне U2, to lose yourself on the way. И это не имеет почти ничего общего с банальным «проветриться» и посмотреть, это действительно практика: «Жизни в себе — но никак не самой себя; с этой самой собой как раз наоборот. Шатания по иным городам и странам нужны, насущно необходимы для того, чтобы сдирать, сдирать, соскабливать с себя свое — и обрастать другим, иноприродным, иносодержательным. Чтобы оспаривать себя, противоречить себе — не давая этой несчастной себе и этому несчастному своему слишком разрастись».
Путешествия для Ольги Балла – свое рода вид аскезы и служения. Аскезы, потому что вот что чутко пишет она об особенностях (отказ от «я», даже глаголов, всего, что похоже на суждение, анализ, то есть подспудное или явное навязывания себя описываемому и транслируемому) травелогической прозы Дмитрия Данилова: «Я давно, еще со времен “Горизонтального положения”, подозреваю, что писательские практики Данилова — разновидность духовного упражнения; что своими текстами он культивирует род аскезы, — особенно если вспомнить о том, что суть аскезы — не в ограничениях и отказе (это — внешнее, инструментальное), но в сосредоточении на самом существенном». Подозреваем мы подобное и о Балла. Отказ от себя, самоумаление, ради – передачи опыта и смысла пространства, и того, что оно может манифестировать. Это терпеливое и трудоемкое служение: «Странствия работают в нас с тем, что предшествует смыслам и словам, что опережает понимания (и делает их возможными). С самой пластикой личности. Они учат нас многообразию форм — и внимательному терпению в их проживании». Это – растворение и приобщение к пространствам с их силами и смыслами, для их, конечно же, дальнейшей передачи. Уловление тонких тинктур из чужого воздуха. Эпифания, пространствоявление и весть о нем.
Литературные методы на примере Дмитрия Данилова вспомнили же мы не всуе. Практика чтения тут оказывается очень сродни: «Правда, о чтении все больше кажется то же самое. Оно ведь тоже поездки, только по пространствам смысловым и воображаемым, и тоже, если качественно, со всей возможной восприимчивостью читать, разрушает защиты, ставит лицом к лицу с неосвоенным». Потому и совсем, совсем неслучайными оказываются эти несколько сотен страниц рецензий на чужие книги о путешествиях, доклады на научных конференциях, обзоры разнообразнейшей литературы по вопросу. «Путешествия по чужим путешествиям: заново-прочтение чужих путевых записок», сказано по поводу книги Дмитрия Бавильского, становятся «субъективным, персональным литературоведением»: «Попытки понять, как они устроены, по каким принципам возникает мысль, толкующая чужое пространство, что ею движет». Да и вообще мы все разделяем уже опыт, сливаемся, отравляемся в своего рода совместный трип: «Тут, совершенно как в лирике, дистанция между автором и читателем, между временем, в котором описанное было пережито, и временем, когда это читается, — “cхлопывается”. И читатель ловит себя на чувстве, — застигающем нас обычно как раз при чтении художественного, — что ведь и к нему точно так же, вместе со звуками, влетавшими в форточку, приходили «сны путешествий и дождей», и ему, в его московском дворе, точно так же все давало уроки, — что на самом деле никакого времени нет, что все — живое и происходит в одном большом Сейчас, которое касается каждого». И мы приобщаемся к чему-то очень органичному, очень первоначальному, примордиальному почти даже. И вдруг становится возможно «поймать себя на понимании того, что на самом деле никакие окончательные тропы в детство еще не протоптаны. Все равно каждый будет пробираться туда — к единичнейшему истоку всего универсального — собственными путями». Обнажаем свое зрение, снося наносное, возвращаемся хотя бы на миг к его дефолтовым настройкам.
Взгляду – не случайно прозвучало это слово – лирическому прежде всего. Ибо давно настала пора сказать уже, как все это в «Домах и Бездомье» выходит. А выходит – не скучный отчет о проделанном, но очень живое размышление и разделение опыта с читателем, не сборник рецензий (но, все-таки, сколько же тут книг! Те, что читал, и чужим мнением ощущения освежишь, те, что пропустил, а следовало бы, и те, о которых и не слышал даже), а лирическая философская почти проза. Ведь это эссе, а эссе не на минималках, а на максимумах и экстремумах – проза и поэзия, даже, возможно, и больше, сложение и претворение частей дает в данном случае что-то качественное иное, старое впитавшее, переросшее и новое породившее. Но тут опять же лучше всего сказала – да и даже не о себе, о других и по поводу – сама Балла: «И, несомненно, все уместившиеся сюда тексты — на самом-то деле не что иное, как лирика, даже когда норовит прикинуться чем-то еще — скажем, журнальной статьей, а то даже и рецензией». Да, несомненно.
Лирика очень личная – Ольга Балла рассказывает о своей родной Москве, родной тоже, но такой чужой Праге, дает целую историю своего района и дома, буквально от котлована, когда на месте цирка на проспекте Вернадского были бараки рабочих, строящих ГЗ МГУ. Такого, кстати, я не припомню, не припоминает и всезнающий автор в сотнях своих рецензий на самые разные книги о пространстве и путешествиях. «Дом на набережной» Трифонова или «Дом правительства» Слезкина – все же не то, там больше истории, а тут просто обычный московский, ничем не примечательный, но такой свой дом. Ольга Балла, кстати, никак не боится субъективизма, нарекая его центром мира («это абсолютная точка пространства (причем, как ни смешно, центр — мира, да, — находится не в том углу дома, где мой подъезд, а в центре двора, где фонтан»), а все остальное – миражом («другие города и земли острее всего как феномен воображения. И только дорога к дому от метро “Университет” — реальность»). Да так же и есть, легко поймет каждый – взглянув внимательно на собственный двор. «Дело в любви. Ведь это она — искусство соответствия и роста в ответ любимому, особая внутренняя дисциплина узнающего — и создающего любимый предмет — незнания».
Но, конечно же, конечно же, лирика у автора книги о пространствах распространяется на все и везде – «куда глаза глядят и случай позволил? Хоть в Волоколамск. Хоть в Ижевск. Хоть в глухой какой-нибудь угол Тульской области, где, казалось бы, вообще нет никаких разумных причин оказаться. (Вот-вот. Туда — особенно.)»
И это настоящая лирика. Где станция метро «Фили» — это тронуть «тонкий колокольчик», а «Петербург — это большие каменные, но горячие губы, которыми мир тебя произносит».
То есть, понятно, все это не просто красивые экфрасисы, а возгонка до философических высот. Такое писание мира, где тот «разминает нас в пальцах как (чуткую, податливую) глину, чтобы вылепить нечто непредвиденное», а «человек — считыватель смыслов пространств, как игла-звукосниматель с виниловой пластинки». «Между пунктом А и пунктом Б А и пунктом Б на тонкой, чуткой нитке движения».
В «Новом мире» (№ 7, 2025) вышел новый рассказ
Читать
Умер Артем Баденков. Я с ним общался всего несколько раз вживую, да и то в каких-то казенных местах, поэтому некролог писать негоже, но это и не некролог, а просто одна мысль. Баденков, подумал, напоминал мне Бориса Останина, такой же типаж — при всей их и его, типажа, уникальности. Немного нескладная фигура, одетый не очень (потертые джинсы, рубашка, свитер), не шибко устроенная жизнь, бедный, что-то говорящий, рассказывающий, энтузиаст, чудак явный, все понятно. И если Останин был все же более или менее публичной фигурой, то Баденков менее. Хотя о публичности дел говорить (в данном случае и вообще) сложно — все самое главное выясняется после смерти, потом, в отсутствии. И вот только читая некрологи и воспоминания его друзей и знакомых, я вижу, как начинает проступать сетка этих дел, как слабая грибница из земли: кому-то был постоянным собеседником (мне, ведя на радио к Дмитрию Теткину во время первой встречи, успел рассказать про свою коллекцию-интерес к редкой позднесоветской литературе, какие-то совсем неизвестные и неизданные имена, кто-то из Грузии даже. И вот имена-то я забыл — дергался перед эфиром, помню только, о В. Казакове сказал в ответ, и он подхватил), кому-то помог, кого-то единственный навестил в болезни (Женю Соминского). И это уже встраивается в мою (не мою, конечно) мысль, что у мира есть тайные заступники, которые его держат. Тайные молитвенники, бодхисаттвы-архаты, совсем скрытые имамы, что отмаливают где-то в уголке и не дают миру обрушиться, сползти в полный ад и Кали-югу. Они, эти тайные праведники, как раз не только незаметны, но и вот так смешно, невзрачно, жалко даже, как юродивые могут выглядеть. Но все это, конечно, пустые измышления, пустые… А Артема очень жаль.

Пох-похороны, порох вороны.

Задержание депрессантов.

Ч/б снег, чубатые ели, метели.

Пост о Баденкове — 180 лайков, перепечатки, зафренды его друзей. Проводники (Бахнов о том, как Баденков привел человека, тот СС оказался с «Палисандрией»), как и Останин. Дают и после смерти еще больше.

Мама доложила о взрыве галактик, о разводе Мердока и еще. С умалением собственной жизни приобретают вес новости мира? Как в детстве мир был захватывающим. Между-то мы его толком и не замечали.

Мордотом похож даже не на скандальную бабу, а на качка-истеричку, есть такой типаж еще хуже.

В детстве я не выговаривал букву Р. Логопед и все говорили, что у меня французский звук Р. Но теперь-то я понимаю, что это была подготовка к японскому, где Р/Л.

На презентации Армина Молера услышал реплику из зала — вы рассказывали о консервативной революции с либеральной интонацией. А это сейчас многое определяет — даже не о чем, а как. И время заставляет развить музыкальный слух к таким вещам.

Мама не выходит из дома — не может ничего купить. Заказывать по интернету — боится, «что-нибудь не так сделаю». В результате подарки своими руками — вяжет носки, шарфы. Еще одно к стар-млад: как в детстве маме подарок — аппликация, выжигание, поделка. Но ишемия и зрение — и это уже трудно, почти не может. Дальше детства уходит.

Монтессори и Вальдорф как Монтекки и Капулетти.

Проехал мусоровоз, украшенный новогодними гирляндами.

Человек живет и мерцает, вспышками внутри. Вспышкой рождения, таланта, смерти. Мерцает золой, живя. Кто-то дует.

А «Шоколадный Пушкин» Мамонова и Chocolate Jesus Тома Уйэтса где пересеклись?

Когда приезжал к бабушке, покупал ей к чаю. Маме — судоку, филворды. Так мало жизни когда остается, такой мелочи рады.

Люди из дыма, и мы видим в замедленной сьемке, как он улетает прочь.

Гибкие металлические кристаллы с запахом парфюмированного чеснока ласкают вас, мертвые волокна нервов поют, как электрические ангелы в грозу, и горло превращается в виноградную гроздь успения. Ночь, бархатные волны которой будут омывать этот берег вечно-покойно, накачивать бледные сердца красками и цветами, а галька взлетит шмелями и бабочками в небо, что под рукой, как стол царских яств.
Смерти тоже не будет, мы раздали новые карты после этих глупых кошмаров. Венозная бирюза, космические каналы по игрушечным тв в кармане. Антенны всех континентов на кончиках ногтей измазаны помадой и смазкой. Марсианские розы, как вулкан. Шахматы в рост человека и длиною в жизнь вальсируют, загораясь от канделябров и смеясь нетварным огнем. Холод, впрочем, тоже не беспокоит, только озноб вечного желания без комичного конца.
Вареные шторы гуляют на ветру волн. Блаженная немота быть ниже воды, тише пения трав, скрипичным смычком режущих цезуры кожи, смычка крови и невесомости рождает необычайные цветы, бабочек рассвета, выгрызающих в теле новые пути, куда уйти и где мед детских снов и млеко от них не просыпаться. Ведь мы с(д)лали ПДД снов еще до рождения.
Слив ванны расцветает в обратность мира и даже миров. Ты можешь трогать, смотря в себя и все прошлое рассмотря. Хочешь, вынь свой зрачок и брось по волнам, он рыбкою станет всех радуг воспять.
Донна Анна, да, ядерная Мадонна, ура, больше нет вопроса, где я. И звезда. Яды и провода превозмогли. И линии боли вьются, как снежный узор и мимика снежинок, их трещинка смеха и запах ангины; отчаяние спаривания, конструктор миров. Да, рассада, да. Авасалама моя. Ты войди в позвоночник и пусти там листву и весну, мы склеимся листьями, запляшем шкелетами, полька праха смахнет ладошкой черешни в стакан-ятаган (каждая грань и глоток делят мир на края).
Авасалама, ты слышишь, как мягок сей день? Тень пре-творенья не омрачит его. Открой свою кровь ветру гостей и вестей. Что небо смолчало, то птицы поют, играют и вьют. Смену дня нам несут, как меню, показать. Поступь звезд и черешни комет. Дыханье быка раздувает века, на новый костер — прыг-скок и чмок.

Как деревья оживают после зимы? Так можно поверить в воскресение.

Мир есть ад, стоит увидеть его в его обнаженности. Черная вуаль на черепе. Кладбище в аду.

Когда мне дарят книги — всегда читаю, когда навязывают — нет.

Эрнесто Сабато изощренным, болезненным психологизмом напоминает Мисиму.

Говорили с Ирой, как моя мама ходит по квартире, уже только держась за стены. Так и бабушка ее ходила. И обои не меняли, там отпечаток руки остался. Вот она, Рука Фатимы, настоящий оберег.

Парень седым своим спутникам в «Сапсане»: «Два пингвина идут за… Две русалки за желтые карты…». «Настолки» погубят эту страну.

Люди умирают, когда уже совсем соскучиваются по своим родителям. Им снится мама, а просыпаясь, зовут их, не проснувшись еще, оставаясь чуть-чуть в снах, а потом просто путая их со смертью. Ведь никто толком не знает, где там прячется рай вместе опять.

На две вещи можно смотреть вечно — на огонь и шипение затухающих либеральных огоньков. Травля, скандалы, доносы, моральные проповеди, заламывание ручек — какая напряженная у них жизнь. Просто не обращать внимание, перегрызутся, вымести и проветрить.

Сон — вторая смерть, а смерть — это последний тупик свободы.

Ира о выцветших глазах почти слепой свечницы — глаза, как на иконе, выцвели от того, что видели. Да, скромность не смотреть.

Там на токийском кладбище Тама Мисима, Зорге и вообще много достойных людей.

Никаких идей, как с празднованием дня рождения или обложкой для следующий книги, нет. Но подумал. Меня можно, например, сжечь. А высыпать на розы на даче. Им зола пользительна! Ordeal by roses — земля продегустирует пользу. Найден легким, но годным.

Вальсы экорше. Анатомические Венеры приглашают кавалеров роз.

Стар и млад, стар и млад постоянно. Мама про три подарка (курьеры два, один выдал): «Задарили старушку… Как ребенку, они подарки любят». И «О, шоколад, как раз думала!» (хотя это говорит диабет и недостаток радости-эндорфинов, так-то мама всю жизнь к сладкому спокойно относилась совершенно).

И да, к старости угасают все чувства, отмирают, кроме вкусовых и обонятельных. И как ребенок осваивает мир через тактильное его познание, так и пожилые — через вкус еды, воздуха, запахов.

Куньлунь и Кокань.

Кафка и Юнгер оба пишут сновидческую прозу. Только там, где у Кафки кошмары, у Юнгера пророчества. Кошмар же не может быть провидческим.

Красиво за окном поезда в снегах. Белые березы, зеленые сосны, дачи, даже строения небольших станций, заводы. Тонкий снег. Все ж надо на дачу зимой, да! Мало новостроя, еще деревянные строения пристанционные! Ветки в снежных кисеях. А дым из дачного снежного домика — что может быть лучше? Запах пробивается через окна и кондиционеры-отдушки состава.

Привычное нам понятие государства предложил Жан Боден, автор трактата по истории магии, колдовства и оборотней.

Идут и поют.

«Волна горя еще поднимается, однако же человек становится все более плоским». «Стражей мысли в растущей мировой беде осталось совсем немного, и все же они должны противостоять догматизму всякого рода, не рассчитывая на результат. Мировая общественность и ее организация отнюдь не то место, где решается судьба человеческого бытия». Хайдеггер в послевоенных письмах Ясперсу, другу-врагу.

Общаясь в парке с белками. Теми, которые, по Останину, посредницы, шмыгают между тем и этим мирами. По-сербски белка — веверица (вьется веревка), по-латышски — в’аверитэ (напоминает veritas), по-польски — вев’юрка (отсылает к юркости). И не Б, а В везде, ибо смысловой шаг-пробел дальше.

На даче в марте. Ладно, чеснока побеги пробивают землю. Так ростки ирисов! Почки на сирени набухли возбужденно. На смородине. А рододендрон стоял действительно (вечно)зеленым.

Ира поздравляет с открытием сезона. Я да, впервые в марте. Значит, ты уже совсем взрослый и здоровый. Это я рассказывал, что в детстве болел постоянно и меня до полного установления погоды на дачу не возили. Сейчас вожу себя сам. И их всегда в себе, конечно.

В этом мире мы оказались, заблудившись (Кафка).

Тетради ин-октавио, фрагменты у Кафки — никакого сомнения не остается, что его книги рождались из снов. Из снов и сомнений. А так как реальность подвергается редукции сомнения, то как раз сон выступает некоей твердью посреди ненадежной почвы, топи болот.

Клод Руайе-Журну — настоящая поэзия будущего. Не эти формальные изыски, а сухость, сдержанность, прозаичность. Убытие и отсутствие. Будущее. Его разрыв, бескровный разрез страницей.

«разрыв
предлога»

Глагол, предпочетший остаться инфинитивом.

Бабочка ищет трещины в воздухе, влагает в них крылья, как Фома в раны, и те улыбаются.

Соседка по даче вдруг продала дачу и уехала, даже не попрощавшись. Есть подозрение, что она сильно болеет, вот и. Но все равно: человек есть — и никогда его больше не услышишь. Как смерть без смерти, зима без снега.

Протопил осенью на даче печку. Проснулась из спячки муха. Летает, бьется об окно, норовит сесть на руки и лицо, опять летит и жужжит. Не забывать, что наше понимание мира равно — или даже меньше (минус инстинкт) — представлениям этой мухи. И столь же назойливо для этого мира.

Закладки мертвых.

Только когда какая-то клавиша начинает западать, понимаешь, как часто ею пользовался. Можно и не продолжать.

Насколько милыми были «Небеса» Миэко Каваками о детстве, столько ее «Летние истории» о феминизме (тяжкая женская доля и обязательное описание прокладок-месячных — 1 в 1 «Роза» Васякиной) читать крайне нудно. Женский вопрос испортил москвичей, токийцев и гостей столицы.

Когда Ира спит, в ней — носик, чуть опухшие глаза — просыпается ребенок.

Один из методов чтения главной книги Гурджиева «Вельзевул» от его ученика — делать паузу после каждой запятой.

Вспомнил днем, в связи с чтением Гурджиева, двух людей, которых я как-то свел в Лондоне на его и всякой иной мистике-темах. Подумал еще, как давно не виделись. И через два часа позвонила помощница первого, попросила контакты связать их заново. Гурджиеву бы понравилось (Успенскому — нет).

Сбор боярышника осенью под «Тишину» Арво Пярта и «Дикого Бога» Ника Кейва. Искололся поболе, чем после прореживания малины. Варенье — очень интересное, никто не делает, с косточками, но с такой глубокой почти пряной горчинкой — на крови будет.

Тихо сыплется, сыплется
Хрупкое дерево сна.
И. Бокштейн

Птицы в небе не теряются, а человек почему так.

Старые люди много говорят и переспрашивают. Цепляются словами.

Пишу макура-но котоба, сиречь «сезонное слово» в японской поэзии,  Т9 предлагает заменить на короба Макара. Почему не Розанова?

Под черными тополями.

Смотрю на участников мастер-классов. Выгляжу, мастер, моложе многих. Это поколение не пьет, не курит, но — измождено литературой авансом.

Вот вторая поездка, где — Екатеринбург и Тверь — я на равных участвую с Крусановым. Сказал бы кто, когда читал «Укус ангела» в институте, не поверил бы и сразу умер от счастья-гордыни. А сейчас — ноль чувств. Отбиты они? Разочарование (вот он топ — и дальше что?)? Или — ибо не написал я сам равноуровневое «Укусу ангела» и не напишу уже? Что лучше, absolute beginner and imposter feeling, чувствовать себя вечным самозванцем, вечным никто. Да и не моя эта вечеринка, чужого, все равно. И топ же — это ноль, лакуна (небо — оно под землей). Лучше и дальше — в умолчании, там хотя бы чернозем глубин есть.

Писательская тусовка моя, «я давно в этом бизнесе», но — насколько же скучно общаться с писателями. Вот — и не рисуюсь, и правда же — сантехник по вызову Славик про краны, муфты просвещал, как продувают и подают под каким давлением воду после отключения летнего, свой опыт диких клиентов и с ними истории — это было интересно. Потому что разговор с каждым мастером интересен, а литература — не дело, а лишь экфрасис?

«Укус ангела» — очень круто, но останется по повестке во времени. Хотя интересно бы сейчас перечитать — и устарело, и сыграло политикой. Листок календаря, ставший закладкой в книге. В одной слишком понятно, другую не понять никогда.

Люди раздражают, как заедающая клавиша. Они и есть — ошибка на клавиатуре земли.

Часа два обсуждая в рюмочная Prolive с приятелем Димы Данилова, который читал всех, Гурджиева, Генона и даже Блаватскую, но во всех разочаровался, в результате изобрели уже с Димой — Кали-югин и название для альбома каверов «Спасибо деду за нигредо». Про Головина что-то тоже изобрели, но, в духе его дионисийского трикстерства, забыли там же.

Просыпаешься, бывает, помня смутно сны, их остатки живут еще какое-то время в тебе — улыбкой ли, досадой ли, кошмар или секс. Так и душа, попрощавшись с телом, какое-то время помнит отдаленно эту свою жизнь — до череды многих следующих ночей и снов. А души эти вбираются потом в большой и долгий сон Бога, от которого он проснется, чтобы перевернуть подушку.

Для моего рассказа в «Дружбе народов» придумали новую рубрику — «Другая оптика». Ай лайк.

Интервью с Сашей Андером, который просил комментариев на (мою шутку), что лучше записать сейчас, кто знает про будущее, «Апокалипсис у входа». Вот и не произошло же ничего. Я — так может пробило где-то ГЭС, сейчас струйкой, потом смоет с лица земли. А сейчас думаю, что Апокалипсис мог уже произойти, а мы и не заметили, и это самое страшное.
(Интервью записали, но передачу потом закрыли, и оно не вышло, вот и Апокалипсис.)

Луна среди крыш. И этот подъезд, вырезанный скальпелем из ночного камня и бетона.

Ницше писал, что христианство было выдумано как религия рабов, чтобы последние стали первыми, скинули господ. Сейчас происходит то же самое, только рабы совсем убогие (blm, woke и прочие four-letter words), а господами на свержение объявлены те самые христиане. И, кажется, этот слом радикальнее произошедшего две тысячи лет назад.

Идеал рабочего коллектива у нас — эффективные менеджеры и ценные иностранные специалисты.

Побывать на своих похоронах интереснее, чем при рождении.

Если я умру стариком, как меня узнает бабушка на небе? Встретятся два старика. А она и тогда всегда ребенка во мне видела-помнила. Нет, этого нет, не будет, ведь есть только то, чего нет.

Feel the meat under your skin: this is silence. Younisos.

В начале было Слово. Но под Музыку.

Многие писатели путают критика с пунктом приема макулатуры.

Черный дождь и оранжевый лес. Как в Апокалипсисе — как за окном. Мы погребены под сравнениями.

Я нес в чемодане человека. Я его наконец-то купил. В принципе, каждый может позволить себе. Но не каждому его продадут. Очень дорого, а потом вдруг доступно. Или никак, не продадут, отказ. Продадут или не продадут — это решает то, что называлось раньше алгоритмом, а сейчас гораздо сложнее. Алгоритм и другие люди. Человек был специально упакован. Смят, но не сказать, что ему неудобно. Он смотрел и прыскал глазами сквозь пластик экрана. На меня будет работать не робот, а человек, это самый шик! Хотя как работать, ничего физического ему делать не надо, никому не надо. Он будет думать, принимать решения за меня, переживать и чувствовать вину, что эти решения не те. Все он! Мне ничего больше не нужно делать.  Я — человек с человеком! Я наконец-то поднялся в этом обществе.  То есть — меня подняли. И прикрыли. Как укрыт этот человек. Я везу его в трамвае.

Отправили в Сербию в писательской делегации. Мама (про нынешние логистические сложности, да и вообще не нужно никуда сейчас ездить, опасная обстановка, но я же не послушаю, я всегда все делаю по-своему, не так, далее список моих ошибок и ее «я говорила» начиная примерно с зачатия) — как тебя угораздило вляпаться!
Среди нескольких писателей в делегацию отобрали? Как меня угораздило вляпаться.
В Сербию, с хорошими людьми, где много друзей? Как меня угораздило вляпаться.
Оплатят, заплатят? Как меня угораздило вляпаться.
Писатель, с каким-то именем? Как меня угораздило вляпаться.
А ведь действительно.

Остаются дни рождения без людей. Чистое время, лишенное наполнителя, одни ребра, пружины и воздух в горле, разъеденный ржавчиной. Старые тапочки у кровати, что не удержали, и чугунные наши.
Даты рождения и смерти жмутся друг к другу, могильная решетка укутывает от холода внешних миров.
Рабочие часы рая.

На улице все присыпано перхотью, ветер волос, чужое лицо.

«Люди недооценивают климат, хотя в нем свернулись боги, передавшие нам ритм как первую и последнюю честность». Н. Явлюхина, «Цикады холода».

Вечный мой вопрос, что с розами делать на зиму. Не укрывал — а) мои мозги не понимают, как может помочь укрытие от холода, б) опасение, что сопреют, коли весной вовремя не приехать и не раскрыть. Читал и остановился на варианте — обрезают их на зиму и немного конусообразно присыпают землей стволы. Вот у Ольги был, дилера по цветам, так сделает. И как раз накануне поездки на дачу на концерт в БКЗ, там перед консерваторией за Чайковским розы были: и обрезаны, и присыпаны. Знак! Итого, провел розам ноября процедуру циркумцизии, обряд Брит-мила (Союз Авраама) и подготовку к укрыванию снежным омофором, отходу к зимнему почиванию. Немного боязно, но вдруг лучше им будет? Рекомендуют обрезание от/для всего. Связано это все с вечно умирающими и воскресающими, как природа, богами, тем зерном, что коли не умрет, жизни не даст, смертью ради жизни вечной? И, как могилку, утеплил корни землей. Землей и не простой, а с кротовьих норок, ими процеженную, хорошей дисперсии.

Розы уложу спать и все, точно закрыт сезон. И тут вспомнил — часы на зиму, батарейку вынув, отключить.

Опечатка: вместо «получал гонорар» — «получал гонор».
Made on
Tilda